Ирина Ескевич
Фрагменты книги «Метафизика денег»
Священное
воровство
«Не
воруй!» - заповедал Бог, распятый меж двух
воров - одновременно и вместе с ними. Именно
в связи с этим Богом или подле него и
возникают на поверхности внешних сюжетов
великого писателя деньги, пусть он и
именует их нередко весьма презрительно «деньжонками»,
между тем отводя им в своих произведениях
вполне почетную и важную роль. «Тварь ли я
дрожащая или право имею?» - этот в существе
своем богоборческий
вопрос транскрибируется в «Преступлении и
наказании» в весьма конкретное право –
присвоить чужие деньги и стать новым
денежным магнатом, пусть даже и совершив
для этого убийство. (Извечное соседство:
деньги, преступление и Бог. Против этого-то
соседства деньги, кажется, и протестуют). Но
что не дозволено человеку, то вполне
пристало Божьей воле. Так, прелюдией к
явлению в Россию князя Мышкина послужила,
как мы помним, целая вереница
купеческих смертей, а именно у него
пять
месяцев тому назад умерла тетка, которой он
никогда не знал лично, родная и старшая
сестра матери князя, дочь московского купца
третьей гильдии, Папушина, умершего в
бедности и банкротстве. Но старший родной
брат этого Папушина, недавно также умерший,
был известный богатый купец. С год тому
назад у него умерли почти в один и тот же
месяц два его единственные сына. Это так его
поразило, что старик, недолго спустя, сам
заболел и умер. Он был вдов, совершенно
никого наследников, кроме тетки князя,
родной племянницы Папушина, весьма бедной
женщины и проживавшей в чужом доме. Во время
получения наследства эта тетка уже почти
умирала от водяной, но тотчас же стала
разыскивать князя, поручив это Салазкину, и
успела сделать завещание.
Не будь этой случайной чехарды
купеческих смертей, преподнесших князю
Мышкину изрядную сумму денег, российская
действительность не удостоилась бы
внимания и участия своего «Дон Кихота
Ламанчского», «Бедного рыцаря», «Пастыря
доброго», а «пастырь добрый полагает жизнь
свою за овец». Не будь этих денег, некому
было бы «жизнь положить за овец» России, без
них ни Настасья Филипповна б не смогла «в
первый раз Человека увидеть», ни Ипполит
перед смертью, пришедшей на смену гимназии,
«с Человеком проститься». То есть на деньги,
вырученные за смерть нескольких никчемных
купеческих персон, Россия, так напоминающая
теперь нераскаявшегося Раскольникова,
покупает себе жизнь «прекрасного человека»,
- не двенадцать бутылок шампанского к его
календарному дню рожденья, не подвенечное
царское платье сбежавшей с венчанья к
Рогожину от «прекрасного» жениха «прекрасной»
невесте его Настасье Филипповне, даже не
десять тысяч в фонд фальшивого «сына
Павлищева» и взаправду обиженного судьбой
заикающегося господина Антипа Бурдовского,
нет, это лишь «светлые ребра» и контуры
настоящей покупки – идеи «Пастыря доброго»,
идеи человека, самим автором данного с
большой буквы, того, что «всех оправдает» и
«всех спасет». То есть деньги, вырученные за
жизни «никчемных душ», похвально тратить на
«живую душу», и не отдельному взятому
человеку, а божественной воле, подгадавшей
для этой покупки удобный случай. Так деньги
и всеспасение снова возникают у
Достоевского в подозрительной и такой
откровенной близости. На поверхности «Двойника»,
в его внешних повествовательных линиях это
сближение еще не прослеживается. И между
тем именно деньги в первой главе энергично
заводят событийную пружину поэму, чтобы к
концу третьей главы, когда сюжетный
механизм работает уже на полную мощь, уйти
со сцены, скрыться в подполье, где тихонечко
и неприметно делать какое-то очень большое
и громкое дело (например, всех оправдывать и
спасать»). Но это потом. А пока – вот как
выглядит этот денежный заводной ключ поэмы.
Рассказчик,
пробудив господина Голядкина закоптелыми
стенами, грязноватой квартирой, кислым
осенним Петербургом, пробуждает его, «наконец»,
и идеею, без которой наш герой пробуждался
неохотно и вяло, «как бы жалея о недавнем
сне и желая его воротить на минутку» и для
этого «судорожно закрывая глаза». Идея же
заставила его «одним скачком выпрыгнуть из
постели» и «на цыпочках подойти к столу».
Далее он
отпер
в нем один ящик, пошарил в самом заднем
уголке этого ящика, вынул из-под старых
пожелтевших бумаг и кой-какой дряни зеленый
истертый бумажник, открыл его осторожно – и
бережно и с наслаждением заглянул в самый
дальний, потаенный карман его. Вероятно,
пачка зелененьких, синеньких, красненьких и
разных пестреньких бумажек тоже весьма
приветливо и одобрительно глянула на
господина Голядкина: с просиявшим лицом
положил он перед собою на стол раскрытый
бумажник и крепко потер руки в знак
величайшего удовольствия.
Только
что сонный и вялый, теперь наш герой свеж,
бодр и преисполнен самых острых и жалящих
чувств:
Семьсот пятьдесят рублей… знатная сумма! Это приятная сумма, - продолжал он дрожащим, немного расслабленным от удовольствия голосом, сжимая пачку в руках и улыбаясь значительно, - это весьма приятная сумма! Хоть кому приятная сумма! Желал бы я видеть теперь человека, для которого эта сумма была бы ничтожною суммою? Такая сумма может далеко повести человека…
И,
спрашивается, как,
после всей почти сладострастной истомы
этой сцены, после того, как господин
Голядкин «в сотый раз, впрочем, считая после
вчерашнего дня», обласкал ее, «свою
утешительную пачку государственных
ассигнаций», «тщательно перетирая каждый
листок между большим и указательным
пальцами», уже к вечеру того же самого дня
он умудрился предать и забыть ее? Просто «совершенно
необъяснимое происшествие», которым в ночи
разрядился этот длинный и мучительный для
господина Голядкина день, полностью
завладело всем его существом. Преподнеся
герою невообразимый «сюрприз» (речь идет о
явлении двойника) в обертке выверенных
авторских насмешек и издевок,
автор ловко отвлек его внимание от «знатной
суммы». А ведь именно так и поступают
профессиональные воры.
«Поэзия
– это предельное осознание себя в
некотором качестве. Например, вора», -
заявил однажды Жан Жене, профессиональный
поэт и вор, отсиживающий в тюрьме за
невообразимо невинные кражи – книжек из
магазина и называющий Достоевского в числе
тех немногих писателей, что произвели на
него мощное, даже ошеломляющее впечатление.
Это, пожалуй, одно из самых сильных
определений поэзии: «Поэзия –
осознанное воровство». Особенно, если
принять во внимание тот странный
сакральный смысл, что усматривает в
воровстве Жене, обнаруживая его соучастие в
самом акте сотворения мира. Воровство
завелось вместе с миром, а быть может, и
раньше него. А деньги, одна из главных
приманок вора, просыпались в этот грешный
мир прямо из библейского Рая.
Грехопадение – это просто церемония
разбивания глиняной копилки Рая,
распираемой изнутри силой собственной
преисполненности. А копилки для того и
существуют, чтобы их однажды разбивать. Рай
– любимая копилка ветхозаветного Бога,
разбив которую, он пустил ее содержимое в
оборот. И вот Рай курсирует в мире, принося
кому-то немалые проценты, оттягивая которые,
Рай потихонечку обворовывает мир,
одновременно «материально» его обогащая.
Об этом что-то знают языческие боги. Недаром
вестник богов Меркурий, о котором мы уже
вспоминали в прологе, был не только
покровителем любви к мудрости,
одновременно покровительствующим торговле.
Он был еще и покровителем торговли,
одновременно покровительствующим
ворам и воровству. Такой вот бог парадоксов.
Но воры – как и само священнодействие
воровства - имеют божественную поддержку и
даже природу, это точно. Равно как и
пресловутая иудейская денежная
расторопность.
Иудеи
и деньги – довольно понятный и проясненный
вопрос: делать деньги – делать Божье дело. О
том, что это не сумасбродное голословное
заявление, свидетельствует, например,
действующий раввин Нилтон Бондер - с
опорой на Тору и мудрых раввинов («включая
комментаторов, цитируемых в Талмуде, а
также легендарных представителей
хасидского мира»).
Только
Бог Единый – всеобщий защитник
справедливости, он и гарант реальных денег,
когда деньги «обращаются» внутри космоса.
Так что же такое деньги? Деньги – важный
символ согласия, то, что удостоверяет наше
желание жить в Раю[1].
Он, впрочем, разделяет деньги,
«которые эквивалентны реальной стоимости
курицы»[2],
и «настоящие», «подлинные» деньги – zuz,
название которых происходит от
древнееврейского корня «быть в движении».
Zuz
(во множественном числе - zuzim) – валюта раввинов, которая
сама по себе не имеет стоимости, это
отражение взаимосвязи, взаимозависимости
людей, заключаемых контрактов, того, что все
мы понимаем разницу между «чистилищем» и «раем».
Так возникло то доверие, которое все мы
испытываем по отношению к zuzim,
считая, что за них поручился сам Господь. […]
Они показывают наше желание сделать лучше
общество, цивилизацию, мирное
сосуществование и, наконец, то, что
понимается под понятием «экология», иными
словами, соответствовать Торе[3].
Бедняк, не имеющий денег, не
может даже надеяться на это соответствие,
он выключен из общей работы по «обустройству
мира», которую делают все иудеи, следуя
Книге Бытия, и которую нельзя выполнить
иначе (это я продолжаю конспектировать
книгу реббе Нилтона Бондера), чем «накапливая
богатства». То есть перед лицом Бога
Единого
долг
каждого человека – множить богатство, не
только для себя, но и повсюду вокруг[4].
Бедность
для верующего иудея равнозначна отлучению
от церкви, навсегда перекрытым вратам в Рай,
ведь он не собирает его по денежным
кусочкам, разбросанным в мире, а значит и не
строит вместе во всеми иудеями новый Рай. А
только те, кто восстанавливают Рай, имеют
шансы попасть в него. Именно
поэтому
раввины
рассматривают бедность как трагедию. В Midrash (Exodus Rabban, 31:14) читаем:
«Нет
в целом мире ничего хуже бедности… Она
самое ужасное из страданий. Под ее тяжестью
человек уподобляется тому, кто несет на
своих плечах все бремя людских мучений.
Если все несчастья и всю боль этого мира
положить на одну чашу весов, а бедность – на
другую, весы склоняются в сторону бедности»[5].
Ведь
нищему будет нечего предъявить в свой
смертный час «пред очи Господа». Поскольку
то,
что здесь является поступками, там
становится частью нашего создания. Деньги
здесь – это учение и понимание там[6].
А
без денег невозможен поступок, как и сами
деньги становятся «настоящими» только в «добрых
делах». Но «настоящее» дело, единственный
стоящий поступок –
это соглашение, сделка.
«Давайте
делать gesheft»,
«Давайте договоримся» - эти слова,
произнесенные на Земле, эхом отзываются на
Небесах. Священен тот момент, когда между
двумя людьми вершится сделка, когда это
происходит по взаимному согласию и в
интересах обеих сторон[7].
Поэтому
те,
кто понимают суть своего существования в
этом мире, ставят превыше всего «работающий»
во всем объеме капитал. Их деньги всегда
доступны для «сделок», они живут, исполняя
заветы Творца. Когда наступит время уходить,
они придут к другому берегу не с пустыми
руками[8].
Итак,
если иудеи и деньги – довольно подробно и
где-то даже прямолинейно проясненный
вопрос, то христиане и деньги – вопрос
более тонкий, в силу извращенной и
филигранной (а по-настоящему филигранным
может быть только извращение) фактуры
взаимодействия контактирующих здесь
элементов. Если связь ветхозаветного Бога и
денег восстанавливается по линии
неустанного обращения и наращивания
капитала, которое и обеспечивает спасение (вот
только неясно как), то связь новозаветного
Бога и денег проясняет сам механизм такого
спасения, для чего и восстанавливается по
линии… воровства. Причем
воруют, тем самым спасая, сами деньги. И
потому христианину недопустимо посягать на
эту жреческую денежную привилегию –
воровать. «Не воруй», - ведь здесь уже есть чему
воровать. Просто позволь себя
обворовывать. Именно так ты и приблизишься
к Богу. Иудеи в достатке обеспечат мир этой
воровской институцией: деньгами. Если они и
отказываются признать Новый завет, отстояв
свой собственный путь, то именно в
пользу Иисуса, способного направить в
нужное русло их денежные потоки. (Любопытно,
что самым первым в истории банком считается
«Духовный орден бедных рыцарей Христа и
Храма Соломонова», уже в 12 в. имеющий
разветвленную сеть отделений по всей
Европе, организовавший вооруженную охрану
денег и драгоценностей, выдающий деньги в
кредит под проценты и введшего в начале 13 в.
в обращение чек-расписку, по которой можно
было получать наличные деньги в любой
европейской стране). Но, дав иудеям каналы
денежных трансляций, Иисус одновременно
попадает и в денежную зависимость от них.
Недаром христианский мир даже внешне
всегда зависел от иудейского золота.
Пытался порвать эту зависимость и не мог,
опасаясь тем самым нечаянно порвать и
собственные святыни и хоругви… Ветхий и
Новый заветы - рука, покрывающая руку. А
между двумя ладонями, словно прекрасная
бабочка, своей формой так напоминающая
букву «Ж», монограмму Иисуса, - деньги, много
денег, все больше и больше. Чем больше в мире
денег, тем ближе Небо христианского (и
иудейского) спасения (просто у иудеев и
христиан разные пароли на входе в Небо). Эта
тайна выступает на долларе
знаменитой фразой In
God
we
trust,
намекающей на то, что Святой дух, этот самый
непонятный и таинственный компонент святой
Троицы, снует в мире как иголка, в которую
вдета надежная денежная нитка, сшивающая
края божественного Покрова. (Недаром и
монсеньор Ралф Браун подчеркивал: «Деньги
– это такая же реальность, как Святая
Троица»[9].)
Здесь работает весьма интересный и
довольно внятный механизм, который мы
внимательно рассмотрим в конце второго
действия книги, потому что именно там и
обнаружатся зрительские места, с которых
это можно в подробностях видеть. А пока
заметим следующее.
Всепрощение
и спасение не покупаются на деньги (в
отличие от идеи спасения и всепрощения).
Но они обеспечиваются деньгами. Их особой,
воровской функцией. Теологически деньги –
это главный, священный, великий Вор,
способствующий массовому производству «нищих
духом», которые «блаженны, потому что их
есть Царство Божие». Ведь всеспасение
– это, очевидно, отчасти принудительное
спасение. Если в истинно «нищем духом»
отсутствует тяга урвать лично для себя
кусочек Святого Духа, то у тех, кто его
откулупнул-таки, его и отнимут, своруют
деньги, тем самым очистив спасенного от
греха обворовывания самого Бога. И не
лоскутки разорванного Духа, а весь
живой и целокупный Дух будет чистым
кислородом Царства Божия. Значит, деньги
воруют, конечно, во благо. Уподобляясь этому
Вору, то есть воруя сами деньги, как
изощренный инструмент спасения (а
спасающая функция денег покрывает собой,
похоже, всю цивилизацию, обнаруживая тесную
связь и сотрудничество между
рациональностью науки, спонтанностью
прозрений искусства, мистикой религиозного
опыта и объективностью законов бизнеса –
недаром мы наблюдаем многочисленных
батюшек, охотно освящающих открытие новых
банков и торговых комплексов, миллионеров,
строго соблюдающих религиозный пост, и
множество книжек деловой тематики,
выходящих в сериях типа «Дао успешного
бизнесмена» или «Мистика бизнеса»), - так
вот, воруя деньги у несчастного господина
Голядкина, Ф.Достоевский и проникает тем
самым прямо в самый алтарь вселенского
храма всеоправдания и всепрощения,
проходит своеобразный – хотя и
неосознанный - обряд посвящения. Пожалуй,
больше нигде, ни в одном из зрелых своих
произведений, великий писатель не
проникнет уже внутрь этого храма,
довольствуясь созерцанием и воссозданием
его внешнего идеологического
декора; нигде он не будет ближе к
сокровенному религиозному ядру мира. Быть
может, именно по этой причине он и заявит,
что ничего серьезнее идеи «Двойника»
никогда в литературе уже не проводил.
Другое дело, что провести идею – вовсе не
значит просто ее описать. Это значит скорее
принять в ней самое непосредственное и
деятельное участие. Достоевский и
принимает: постепенно сводя господина
Голядкина с ума. И если
в конце повести герой будет насильственно
вывезен из ее пределов «ужасным»
доктором Руценшпицем, внезапно
заговорившим с отвратительным акцентом («Вы
получаит казенный квартир, с дровами, с лихт
и с прислугой, чего ви недостоин»), то деньги
его, целехонькие (ведь господин Голядкин
сумел истратить из них на себя лишь рубль
пятьдесят на – щемящая душу деталь –
флакон духов и пару перчаток), так и
останутся где-то в недрах поэмы, в одном из
ее тайников, известных теперь лишь самому
автору. Этим
тайником и является, похоже, «художественная
форма», так необычно понимаемая им.
Но
виноград кисти Карла Брюллова не съешь, как
бы натурально не подсвечивало его солнце.
Так и эти деньги. Разве
есть от них какой-нибудь практический прок?
Разве можно ими как-то реально
воспользоваться? Или у литературы какие-то
особенные, свои собственные денежные
резоны и счеты? Быть может, попытка ответить
на вопрос о происхождении этих денег (а в
поэме на первый взгляд нет других денег,
кроме денег господина Голядкина) прольет
свет на всю неуловимую пока что специфику
этих странных «литературных» денег.
Вопрос
о происхождении денег господина Голядкина
тем более интересен, что ответ на него
представляется невозможным,
даже немыслимым. Ведь к началу поэмы деньги
у героя уже есть. Причем автор не нашел
нужным разъяснить нам их происхождение.
Впрочем, все вопросы о происхождении, будь
то маленькой инфузории-туфельки или
огромной Вселенной, сталкиваются с этой
проблемой. Нечто есть. Откуда и как оно
здесь взялось? Да, но в отличие от вполне
реальной инфузории-туфельки, господин
Голядкин – вымышленный персонаж.
Следовательно, и история его денег может
быть только вымышленной. Автором,
разумеется. А все остальное – глупые и
бессмысленные домыслы.
Опровергнуть
эту установку, найдя способ корректно
поставить и осмысленно решить этот вопрос
– и значит войти в дверь, ведущую в потайной
обменный пункт поэмы.
Итак,
дверь видна. Попробуем войти в нее.
[1] Бондер Н. Каббала денег. – М.: ЭКСМО. – С.19.
[2] Там же. – С.20.
[3] Бондер Н. Указ. соч. – С. 20-21.
[4] Там же. – С. 25.
[5] Там же. – С.24-25.
[6] Там же. – С. 250.
[7] Там же. – С. 14-15.
[8]
Там же. – С. 251-252.
[9] Цитируется по: Фернам А., Аргайл М. Указ. соч. – С. 9.