на главную

Ирина Ескевич

Фрагменты книги «Метафизика денег»


Пролог. Малый денежный круг  

Сначала деньги делали разное. Например, блеяли (самая распространенная форма товарных денег, как известно, скот). Потом на протяжении веков звенели. Еще потом шуршали. То с самоуверенным  стильным прихрустом.  А то (белорусские «зайчики») вяло так, бедновато и даже немного грустно. И вот теперь все больше совершают свои умопомрачительные ежедневные миграции беззвучными депозитными и электронными потоками. Если попытаться проследить все эти молчаливые денежные маршруты Земли хотя бы за одни сутки, они запеленают глобус – делали еще такие абажуры из ниток –  в несколько плотненьких слоев. И никаких столкновений, аварий, катастроф. И вроде никаких дифракций. Деньги проходят сквозь деньги как нож сквозь масло, как тело сквозь воздух, как булгаковское добро сквозь зло, будто бы сквозь пустоту. Деньги совершенно неуязвимы … для денег (мы ведь не про валюты сейчас говорим). И именно в этом их свойстве и кроется, возможно, парадокс: о деньгах написаны тысячи книг и между тем «мы слишком мало знаем о них», - признается Милтон Фридмен, лауреат Нобелевской премии в области экономики и признанный лидер монетаризма XX в.

Причина такого парадокса довольно проста. Подобно тому как в поле зрения остается невидимым зрительный луч, деньги тоже не полностью попадают в аналитическое поле денежных теорий. Не деньги, как мера стоимости и средство платежа. Не деньги, как средство обращения и накопления. А деньги, как особый способ смотреть и думать, как специфическая постановка глаз  культуры, как востребованный и активно используемый ею инструмент мышления и компонент бытия. Одним словом, деньги как субъект построения денежных теорий, активно участвующий в формировании  их предмета, в котором сами деньги представлены в результате удручающе частично. И потому при всем многообразии денежных теорий их предмет довольно ограничен и скуп, а за тесными стенками  теоретических построений остаются огромные денежные конгломераты, неуемно разрастающиеся, словно бы мы специально создали для них благоприятную субтропическую среду, и в беззвучии реализующие свою тайну: что наша культура насквозь пропитана деньгами. Только благоговением перед этой тайной и чрезвычайной зависимостью от нее и можно объяснить феномен замалчивания денег культурологами, философами, эзотериками, психоаналитиками, историками науки и  даже искусствоведами. Ведь табуированный предмет – не игнорируемый, скорее наоборот: оберегаемый, лелеемый, охраняемый молчанием от «порчи» и «сглаза». Хоть деньги и сыграли в итоге злую шутку с той же философией и живописью, и об этой «шутке» мы обязательно поговорим. Но древесина (сама сухая материя) этого красноречивого молчания о деньгах порой принимается почти против воли мироточить. Это избытки денежной тайны, просочившись сквозь ее толщу, стекают по ней и капают на страницы журналов и книг откровениями, типа вот этого, Поля Клоделя: «Деньги… Почему мы так презираем этого верного нам слугу!.. Разве слова «ссуда, коммерция, выгода, стоимость, деньги» не составляют некий мистический словарь?» Так деньги обнаруживаются в каких-то важных ментальных эпицентрах культуры, обслуживая процессы, далекие от  так называемых «экономических».

Я, кстати, вовсе не утверждаю, что знаю о деньгах больше, нежели весь научный истеблишмент. Напротив. Все, чем я располагаю на входе в эту книгу – непонимание. А, точнее, целая история непонимания того предмета, имя которого и вынесено в название этой книги - денег, конечно. Едва попав в мои студенческие тетради, деньги тут же обрастали целыми клумбами пометок «Не понимаю!». Иногда с сильным нажимом и тремя восклицательными знаками, настоящий крик отчаяния. А то робким, едва заметным карандашом, словно бы я шепотом жаловалась на деньги кому-то, кто и не заглянет никогда в мои тетради. Я не смогла бы внятно ответить на вопрос, что именно я не понимаю в деньгах. Мне казалось, все. Но поскольку непонимание это было очень разнородным, разноцветным и разнокачественным, в зависимости от того, каких аспектов денежной теории оно касалось, то постепенно оно преобразовалось в настоящую мозаику, подрагивающую то бликом золотистой смальты, то кобальтовой отчетливостью, то филигранной  контурной резьбой: между мной и деньгами. Я узнавала порой свое непонимание в картинах Мемлинга. А то - Кандинского. Но чаще всего – в супрематических полотнах Казимира Малевича. И с тех пор деньги и Малевич для меня – темы предельно близкие. И я уже не удивлюсь, когда узнаю, что Казимир Малевич – первый художник, заговоривший о политической экономии искусства и соответственно первый из известных мне художников, который на деле осуществлял эмиссию внутренних денег искусства прямо в денежных цехах своих картин, между прочим указав на тот факт, что непродажного искусства не бывает, равно как и неоплаченного творчества. Вопрос лишь в том: какими деньгами. Мне казалось очень симптоматичным, что знаменитый «Черный квадрат» так долго оставался собственностью «Инкомбанка».  И я расстроилась немного (словно сломалась в мире какая-то честность и красота), когда «Эрмитаж» отбил-таки у «Инкомбанка» «Черный квадрат», в очередной раз спутав карты денег и… искусства.

Так или иначе, это было первое открытие о деньгах. Что деньги куда въедливей их видимых экономических форм и обитают в областях, им, казалось бы, внеположных. Тогда я принялась деньги подселять: в диалоги Платона, в законы логики, в гипотезы об устройстве Вселенной. Как ни странно, деньги чувствовали себя там как дома (просто потому, что уже жили там и гостеприимно открывали объятия моим подкидышам) и начинали понемногу проговариваться о своих секретах. И в первую очередь о том, что «экономические» деньги – лишь верхняя видимая часть денежного айсберга. Что под водой экономической реальности скрыта значительная часть денежного агрегата, которой между тем очень хочется выступить на поверхность, стать «настоящими», а не «метафизическими» деньгами. Это свойство денежного агрегата – всплывать. Но, всплывая, умело преобразовывать обеспечивающий их товарный эквивалент в пропорции и видимые формы экономического богатства, одновременно насыщая оное густым метафизическим субстратом. И я заглядывала в свой кошелек словно бы в разъем какой-то неведомой вселенской тайны, пытаясь понять: что мы делаем, чем распоряжаемся, в каких процессах участвуем, совершая свои нехитрые ежедневные монетарные манипуляции. Название этой книги и есть – такой кошелек. «Метафизика денег» сигнализирует нам, по крайней мере, о двух фактах, связанных одним узелком привычных денежных операций: во-первых, о факте присутствия денег прямо в метафизическом пантеоне, где, развалившись в креслах отвлеченных материй, они прекрасно осознают свой высокий статус и свою уникальную миссию и, во-вторых, о факте присутствия самой метафизики в наших буднях, которые, обслуживая себя, обслуживают тем самым и ее: полюбовно, незаметно и тихо.

Представленная выше история моего незатейливого частного непонимания денег навряд ли представляла бы хоть какой-то интерес, не являйся она следствием  тотальной денежной апофатики, жирно просвечивающей сквозь их привычную расчерченную понятность, которая все равно что тонкая пленка нефти, радужно растекшейся по самой поверхности океана. Но, пытаясь скрыть воду, эта пленка не в силах скрыть тридцатиметрового синего кита, выныривающего из нее. Этим китом и является приниципиальная апофатичность денег. Так устроена наша культура, что деньги  в ней  непознаваемы, невидимы и даже неосязаемы отчасти, хоть и вспениваются в общественном и личном сознании плотной  массой своих вполне объяснимых функций и форм. Но непознаваемы они именно потому, что мы думаем о них в конструкциях товарно-денежного мышления. Невидимы, так как смотрим на них в законах денежной перспективы. Неосязаемы в силу особенностей меновой тактильности. И в тех, и в других, и в третьих деньги ускользают от себя, а значит и от нас. Ускользают прямо в наши собственные головы, глаза и уши, превращая нас в особой конструкции одушевленный банкомат, по первому требованию послушно, молниеносно и точно разрешающийся в мир деньгами. Какими деньгами, метафизическими? И да, и нет. Мы не будем торопиться заявлять, что не найдем этих денег на карте их видимых современных форм – наличные деньги, депозитные, электронные, - и тем более в длинном списке узаконенных национальных валют (а мы их там не найдем, конечно). Ведь денежный оборот – многосторонний и сложно-перекрестный процесс. Как бывает сложно-перекрестным опыление растений.  То есть деньги – как шмель, которому нравится побывать во многих цветах, желательно во всех. Но бывает он в них вовсе не с той целью, с которой ими же так радушно принимается. Если шмель нуждается в питании, то цветы хотят оплодотворять и оплодотворяться - плодоносить. Их, бедных, так устроила природа, что им не обойтись в своей любви без грузного лакомки-шмеля. И поскольку одно из главных свойств денежной массы – постоянно расти, этот рост - если он не номинальный, конечно - невозможен без усиленного питания.

Как и чем питаются деньги? Каковы их вкусы и аппетиты? Почему без них невозможен процесс оплодотворения и размножения многих культурных форм? Как, опыляемые деньгами, эти формы постепенно мутируют и видоизменяются, порой до неузнаваемости? В какой момент и зачем деньги надевают шапку Инкубона, делающую их невидимыми? Кто и когда снабдил их этой «шапкой»? Наконец, какую «пыльцу» переносят деньги из литературы в физику, из зоны чувств в оффшорную зону, из искренности в экономический расчет? Что здесь пестик и что тычинки? И почему эти пестики и тычинки прямо торчат во все стороны из нас? Принимающих и отдающих деньги. Как тот банкомат. Причем принимает, как правило, вовсе не тот, кто отдал.  То есть садится денежный шмель не в тот цветок, из которого он затем вылетает. Чудо? Обычный денежный факт. В жизни денег много подобных «обычных» фактов. И на этих страницах мы намерены ими  восхищаться.  

Итак, деньги имеют потребности, а не только функции. Удовлетворяя свою потребность в питании (и все-таки что именно и в каких количествах деньги едят?), деньги одновременно исполняют в культуре оплодотворяющую функцию, активно участвуя в творческом процессе, который без денег – без внутренних денег экономики (или биологии?) творчества, - возможно, свернулся бы и захирел. В деньгах встречаются Карл Маркс и Зигмунд Фрейд. Причем встречаются не где-нибудь, а в античных сексуальных перверсиях, по-прежнему свершаемых усердными и неизвестными мистагогами в подземных этажах современной культуры. Потому что иначе, чем перверсией ту сугубо эротическую тягу к знанию, с которой начинается собственная история европейской рациональности, да и иррациональности тоже, назвать нельзя. Сравнивать прекрасного юношу и прекрасную истину, как это делает Сократ, уже немного неадекватно, не так ли? Уже немножко единство зонтика и швейной машинки на операционном столе сюрреализма. А, впрочем, сюрреализму до этих античных развлечений  далеко. Парадокс: чем старше становится европейская культура, тем юней и невинней ее забавы. И, напротив, Япония, в одночасье свернувшая в направлении Запада, заботливо вырабатывает в своих недрах собственного «Сократа» - Юкио Мисиму, тоже отождествившего Прекрасное и Смерть в извращенной фактуре внутреннего мира своих героев, а затем и в собственном харакири этому миру. Комплекс Сократа, кажется, еще не исследован психоаналитиками. Равно как и комплекс Платона, отождествившего Знание и Секс. А ведь Эдипов комплекс, щедро растиражированный Фрейдом, тоже вырос именно из мифа о знании.

Знал. Не знал.  Забыл, хоть и знал. Не знал, но вспомнил. Не знал, кем будет, но знал, кем стал. Узнал, кем был, и не усомнился в том, кем будет. Забыл, кем был, чтобы осуществился первый акт трагедии, случившейся между «миром крови, миром проклятия и миром мест: между Фивами, Коринфом и Дельфами[1]». В конце концов, и предыстория Эдипа замешана на знании. Это очень выпукло показывает А.Пятигорский:

Тантал знал что делал, когда жарил мясо своего сына Пелопса, за что и был наказан богами. […] Пелопс знал, что погубил Эномая с помощью Миртила и что убил последнего.[…] Убивая дракона, Кадм не знал, что тот является сыном Ареса […]. Лай знал, что делал, когда похитил, изнасиловал и довел до самоубийства Хрисиппа. […] Лай узнал от оракула, что его будущий сын убъет его[2].

Тема знания завязана здесь намертво с темой убийства. Знал ты или нет, кого убивал. И даже кого любил. Фактор знания ведает историей Эдипа. В том числе и его собственного знания. Он ведь отгадал загадку Сфинкс, насланной на Фивы за преступление его отца Лая, соблазнившего и изнасиловавшего Хриссипа и вынудившего его на самоубийство. «Не птица мне подсказку подсказала - Своим я разумом ее нашел». Ведь убил-то своего отца Эдип в рамках проклятия за кровь Хриссипа, адресованного не ему самому, а его отцу, что тот умрет от руки собственного сына. Эдип - только инструмент исполнения этого проклятия. А гарант исполнения проклятия всегда боги. Ну и еще самозащита Лая, проколовшего сухожилия ног своего новорожденного сына и выбросившего его, то есть вынудившего его не знать собственных родителей. Эдип убил не Лая, а четверых разбойников на «перекрестке трех дорог». И поэтому он запросто проклял «убийцу Лая», одновременно объявив себя чужим в этой истории и этом деле. 

Мне кажется, главное слово истории Эдипа именно это: чужой.  В таком случае комплекс Эдипа: считать себя чужим в собственной  истории. И если Фрейд заявляет, что каждый - Эдип, то здесь он, возможно, прав. Всегда оставаться на периферии собственной судьбы – один из самых распространенных комплексов культуры. Так, научная элита считает себя чужой в истории музыки. Музыканты – в истории войны. А несчастная и мало кому интересная Дю – в истории науки. Так все бессребреники считают себя чужими в денежных игрищах мира, наряду с многочисленными художниками и поэтами, по-прежнему подразделяющими искусство на настоящее и коммерческое. Настоящее – значит, живое, к Богу. А коммерческое – за деньги и ради них. И только сами деньги не страдают, похоже, комплексом Эдипа, ощущая себя вполне своими и в истории формирования основ научного знания, и в теологии, и в истории искусства, и в истории любви.

Либидо неутолимо… без денег. Это маленькое предложение – девиз встречи Фрейда и Маркса и еще – целая трагедия человеческой души, уместившаяся в многоточии, встрявшем в его формулировку. Если по одну сторону либидо тесно переплелись и смешались Знание, Убийство и Секс, то в разрешении либидо проступила неразрывная связь Знания и Денег. В ретроспективе  эта трагедия выглядит так:

Акт 1. Эрот, главный бог мироздания по Платону, приворожил человека к свету божественной истины. Эротическая тяга к ней горит и жжет, вынуждая влюбленного забыть о земных предметах любви. Исторический Сократ прямо выбирает из двух «невест» - юноши и истины – наилучшую, наиболее вожделенную и желанную – истину  (что, интересно, сказал бы на это Сократу современный психиатр?). Освобожденная от пут стремления к любовному слиянию с  юношей, эта тяга с неведомой раньше силой выплескивается на новый, более достойный объект. Побочным продуктом этой тяги, бастардом этой любовной связи и станет  в итоге европейская логика и наука. Но прежде случится следующее:

Акт 2. Человеческую душу поразит импотенция, неизлечимая как будто болезнь, вскрывшаяся прямо на подступах к вожделенной истине, практически уже в ее постели.  Импотенция эта – стержень тревог Платона Философия – не может!»), попытками излечиться от которой преисполнены его диалоги. На «бытовом» уровне этот сюжет продублирован «Сатириконом» Гая Петрония Арбитра, из которого мы и узнаем, что:    

Акт 3. В развязке трагедии наблюдается характерный сдвиг. Импотенцией наказывает бог Приап, персонифицированный фаллос, бог плодородия и садов, покровитель рыбной ловли и пчеловодства (а этот бог рождается всякий раз, когда истончившаяся до самоотрицания маскулинность с испугом отшатывается от зрелой влажной женственности). А вот избавляет Меркурий, покровитель торговли (которому, кстати, вовсе и не нужно рождаться вновь и вновь, потому что он и не думал умирать, ведь «мифы живут в сознании людей», - заметил Леви-Стросс, в том смысле, что в нем по-прежнему осуществляются). Конечно, поздняя античность предложит нашему вниманию и такой его вариант: Приапирующий Меркурий: одна из тех замочных скважин, в которые подглядывает культура. Единство метода, абсолютный унисон исследовательских практик, применяемых Фрейдом и Марксом, впечатляющее и красочное развертывание ими богатого спектра превращенных форм естественным образом приводят к некоторым накладкам: ну там, политэкономия души, психоанализ экономических взлетов и спадов... Одним словом, спрашивает Фрейд - отвечает Маркс. Спасенный Энколпий благодарит: «Велики боги, восстановившие мои силы! Да, Меркурий,  который сопровождает в Тартар и выводит оттуда души людей, по милости своей возвратил мне то, что было отнято у меня гневной рукой. Теперь ты легко можешь убедиться, что я неотразимее Протесилая и любого из всех остальных героев древности». - С этими словами я задрал кверху тунику и показал себя Эвмолпу во всеоружии. Сначала он даже ужаснулся, а потом, желая окончательно убедиться, обеими руками ощупал дар благодати». Исцеление происходит - вдруг. (Это странное «вдруг» диалога  «Парменид»). Роль Меркурия в исцелении  Энколпия абсолютно неясна, - в этом месте памятник особенно подвергся разрушительному воздействию времени. Нам довольно уже и этого - что Меркурий: Гермес. Тот самый Гермес, чье имя Платон производит от главного своего слова - eireineirein то же , что legein, -  добавляет он; все-таки legein - главное[3]). Философ - коллега и тезка Гермеса. Так покровитель любви к мудрости становится по совместительству и покровителем торговли. Так сама философия открывается как торговля, благодаря которой и становится возможным ее исцеление. Но полноценная торговля немыслима без денег. Так деньги исцеляют культуру вестников. На вопросе о форме внутренних денег философии мы подробно остановимся в той  главе книги, которая называется «Онтология и предпринимательство», где попытаемся взглянуть на деньги не с лицевой, а с затылочной стороны, благодаря чему деньги, во-первых, не будут перехватывать наши взгляды своим декором, а во-вторых, быть может, откроют нам то направление, в котором они сами так  жадно и пристально глядят. Деньги, оказывается, не только вожделенны, они  вожделеют. Интересно понять: чего и как?

Так сделаны деньги или завелись? Похоже, и то, и другое. «Заблуждаются те, кто думает, что мы делаем автомобили. Мы делаем деньги», - заявил как-то Генри Форд. Что мы делаем, когда делаем деньги – этот вопрос мне хотелось бы превратить в сквозной вопрос книги, постепенно обнаружив, что деньги делает не только обобщенный Генри Форд, деньги делает и тихий преподаватель латыни, скромная библиотекарша, автор этих строк, тоже не бизнесмен, конечно. Делать деньги (или лучше – вырабатывать деньги, или даже – выращивать их, все равно как  капусту – поиграем со слэнгом) так часто вообще неоплачиваемая работа. В денежных мастерских  (или огородах) культуры по-прежнему активно используется бесплатный (рабский?) труд. Именно из этих мастерских и выйдет прямо в японский сад второго действия книги некая Дю, распустив по ветру кольца поредевших волос и встав в свою фирменную стойку: мир ей должен. Верная своим привычкам, она оставит незакрытой дверь. И в этот проем за ее спиной (она уйдет со страниц, а проем этот в книге так и останется) мы и попытаемся потом заглянуть, чтобы разглядеть: из какого все же материала сделаны деньги. И именно здесь деньги и издадут тот странный звук, который сделает небезнадежным наше исследование. Тот звук, который деньги и всегда издают, если его не заглушает особый придерживающий жест культуры. Неважно, блеют они в обыденной жизни, звенят, шуршат или молчат, метафизически деньги – дребезжат.  Выдавая тем самым некоторую пустотность той среды, в которой они и становятся возможны, наличие в ней свободного пространства, а также  странную вибрацию, пронизывающую эту среду. А, впрочем, природа этой вибрации настолько банальна, что называть ее странной – это даже немного смешно. Придерживающий жест – и есть залог сохранности денежной тайны.

Придерживать нечто – всегда неудобство, дискомфорт. Воспроизводство этого дискомфорта объяснимо лишь каким-то собственным сакральным смыслом этого жеста, чем-то вкусным, к чему переправой и служит он. Отведя от денег этот жест, мы все равно что отсоединили какой-то важный связующий провод, выдернули из розетки вилку. По идее здесь должен бы выключиться  некий крайне интересный механизм, на который мы еще, надеюсь, наткнемся в пространстве этой книги. А пока мы просто пойдем на голос денег.

Очень громко деньги дребезжат из «Двойника», в первом приближении – небезызвестной поэмы Федора Достоевского, при ближайшем рассмотрении оказывающейся стратегическим обменным пунктом культуры.  Туда мы для начала и отправимся.



[1] Пятигорский А. Непрекращаемый разговор. СПб.: Азбука-классика, 2004. – С.

[2] Там же. С. 215.

[3] Если одним словом, то и eirein и legein переводятся как говорить. 

Используются технологии uCoz